Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хватит! Все! Не надо! – испуганно кричит парнишка, всхлипывая, не успевая закрывать отбитые части тела.
Валера отбрасывает носком кроссовки дубинку на один пролет вниз.
– У нее есть татуировки?! – кричит он пацану, нагнувшись. – Не шевелись! – Легонько пробивает ему кулаком по виску, заметив, что пацан пытается поднять голову.
– Есть! Есть!
– «Сердце справа»?!
– Да!
Валера разгибается, вытирает испарину со лба. Парень лежит на полу и мелко трясется.
– Она проститутка, долбоеб, – спокойно говорит пацану Валера, – четыре пятьсот в час.
И уходит, больше не смотрит на этого глупого студентика, как можно быстрее сбегает вниз по лестнице и толкает двери на первом этаже.
Двор по-прежнему живет своей жизнью. Солнце слепит привыкшие к подъездной темноте глаза, вокруг визжат на площадке дети, где-то вдали сигналят раздраженные автомобилисты. Валера проходит под высокой аркой, замечает идущего навстречу нервного мужичка, который дышит в ладошку – проверяет дыхание, заправляет выбивающуюся то и дело из джинсов рубашку. Валера переводит скучающий взгляд наверх. Там, над аркой, – редкое петербургское небо без единого облака.
Какой хороший день. Самое то, чтобы наконец-то стать мужчиной.
Часть II. Жизнь
Надежда Алексеева
Вечеринка с карликами
«Видала я карликов и побольше! Ты, что ли, Явен? Давай на сцену: ребята ждут», – пока тетя Надя водила шваброй, я не поднимал ног. При росте сто тридцать сантиметров так и сидел на стуле куклой. Вглядывался в зеркало в гримерке: как я тут очутился? Кроме ботинок (я носил взрослый, тридцать девятый), все в прежней жизни казалось незначительным. Меня не замечали, а заметив – боялись встретиться со мной взглядом.
Я родился первого апреля, и каждый год в этот день мама зарубками на двери в кухню обозначала мой рост, а от отца особенно сильно несло водкой. Царапинки на косяке жались друг к другу, и я после куска торта с розочкой прятался в шкафу. Но и там меня догоняли крики «ублюдок», «лилипута родила», удары отцовских тапок по полу в кухне, гулкий шлеп и «не надо, Паша» – мамин плач. Полоска света падала на мои ладони: такими не то что маму не уберечь, уши-то толком не закрыть. После вспышки отец метался по квартире, дымил сигаретой, гвоздил дверьми (кухонной особо доставалось), уходил, пропадал. А мама, прикрывая багровую щеку, выпускала меня из шкафа, сгребала в охапку, укачивала.
Кажется, в классе шестом отец вовсе ушел от нас.
В школе учителя отводили глаза профессионально, педагогично. Цеплялись взглядом за мою не по возрасту (и не по фигуре) огромную голову и тут же звали на лобное место моего соседа по парте, иногда – соседку. Мало-помалу садиться близ моей головы всем расхотелось, и меня задвинули в дальний угол, под монстеру в кадке. Там я был вроде декорации: гном под деревом.
От физкультуры меня освободили педсоветом, а на «труды» определили к девочкам. Мы много шили, и стежки у меня были ровные, но никто не подходил взглянуть. За дребезжащей швейной машинкой меня не видно – и слава богу.
После школы, когда одноклассники разлетелись по институтам, мама пристроила меня в будку ремонта обуви у метро. Работа – самое то. Моя взрослая голова торчала в окошке, все остальное скрывалось в тени, пряталось за ящиком с подметками, растворялось во тьме и парах гуталина. Впрочем, клиенты не принюхивались. И на меня не смотрели. Протянут в окно ботинок: «Вот каблук что-то… Нужны срочно, это любимые, вы понимаете».
Иногда за «любимыми» не возвращались. Одна пара поселилась в будке еще до меня. Эти сапоги видели мир с высоты тридцати сантиметров. Когда не было клиентов, я воображал всякое. Например, как сапоги обсуждают общую знакомую – хозяйку.
– Она косолапила так, что я боком по асфальту чиркал.
– Косолапила! На меня ей было вообще плевать. Увидит пару мужских ботинок, плюнет мне на нос и давай об твою спину меня тереть. Помнишь? А потом тащит нас, как проклятых, мимо этих ботинок, еще эдак ступню выворачивает, чтоб мы по струнке. Сколько раз думал: шею себе сверну!
Эту пару я протирал мягкой тряпкой. Даже прощался с ней по вечерам.
Сапожные байки я заносил в пухлый дневник, что завел после ухода отца. Там уживались и мысли, и слезы, и шутки про карликов. Шутки, что мне говорили всерьез: «Халва? Да, есть: там, на верхней полке». Или: «Ну что вы, обижать маленьких, я выше этого». Те, что посовестливее, спохватывались и: «Хм, извините» – куда-то в сторону.
В то лето сапоги часто спорили, а маму положили в больницу с диабетом. Она ничего не просила, но еда там была клейкая, зеленоватая, лекарства не сбивали сахар. Как назло, мне платили с выручки, а клиенты в будку заглядывали все реже. Обувь стала лучше или люди решили меньше двигаться – не знаю. Только будку закрыли, меня – уволили.
Я шел домой днем, под обстрелом придушенных смешков. Сердце колотилось, отдышался уже в подъезде: герани над почтовыми ящиками, лавка, бесплатные газеты кучей. На развороте объявление «Вечеринки с карликами: приглашаем актеров ростом до 130 сантиметров. Оплата почасовая». На фото – малый в рыцарском одеянии. Испуганный, как зверь в зоопарке. Меня замутило от мысли выставлять себя напоказ, но страх и стыд отступали перед запахом больницы и инсулиновыми синяками на маминых руках.
На «вечеринку» меня взяли: женщина с карандашом за ухом принесла камзол цвета тины, приложила ко мне. Говорит: «Надо сегодня вот в этом посидеть часа полтора, у меня актер заболел. Сиди на троне – улыбайся, у них там девичник, пофоткаются с тобой, напьются, уедут в караоке. Нормально отсидишь – возьму в штат. У нас карликов не хватает: приходят мужики – просто мелкие, сразу видно. А этим, на праздниках, подавай настоящего гнома. Ой, ты не обиделся?»
За двадцать лет я разучился обижаться.
В пустое кафе девицы явились навеселе. Бесконечные каблуки, платья в облипку, грудь навыкате. Они прижимались к моей щеке и щелкали телефонами, надувая на камеру губы. Меня душил аромат перезрелых яблок, но отодвинуть девушку, да еще короткопалой шершавой рукой, я не мог.
Пока меня слепили вспышки, две девицы сцепились в углу – верещали про парня, который вроде встречался с обеими. Смотреть на драку с трона, где я восседал чучелом, было невыносимо. Шепчу: «Не надо, пожалуйста», – но куда мне против девичьего визга? Будто снова очутился в шкафу, хлопает кухонная дверь, пьяный голос, зная, что я слышу, ревет: «Ли-ли-пут!» Будто я и правда дрянь, декорация, вещь, которую можно не забирать из ремонта.
Как плешивый голубь-доходяга, кошусь на дерущихся, понимая, что вычеркнут из стаи. Меня не отгонят от рассыпанного пшена – проигнорируют. Сомкнутся плотными рядами и будут клевать свою веселую жизнь, пока я ковыляю поодаль, подпрыгивая на кривых лапках, стараясь заглянуть им, главным, через плечо. Никто не обернется. А я доживу, что отмерено, на задворках, перебиваясь помоями по ночам. Вскоре глаза закроет пелена, тело окостенеет, крылья навсегда сомкнутся за спиной. Стая не заметит: меня еще в школе погребли заживо. Все кроме мамы, которая больше не может прятать меня в шкафу.
Отчаяние ледяным рыбьим хвостом трепыхалось в желудке, в горле першило, глаза щипало. Не в силах унять слезы, я вскочил на трон и закричал: «Да посмотрите же на меня!» Десять пар глаз уставились на меня. Медленно, будто впервые в жизни, я сомкнул челюсти, сглотнул, выпрямил спину. Хотелось выхрипеть им боль за все праздники, на которые меня не приглашали. Но ярость утихла, а они все еще таращились: ждали, что скажу.
Забор из девичьих ног закрыл мне путь к бегству. Не перелезать же через них, в самом деле? Всплыл анекдот про двух карликов, скачущих вдоль барной стойки, – тот, что я последним записал в дневник. Там один карлик подпрыгивал и требовал пива, а второй, с другой стороны «баррикады», вопил в прыжке: «Какого вам? Темного? Светлого?» Вспомнил, как смеялся один. Край одиночества – это когда некому